Мельница Гамлета

эссе, исследующее истоки
человеческого знания
и его передачу
через миф

Предисловие

Как старший, (хотя бы и менее достойный) из авторов, я должен начать повествование.

Долгие годы я искал точку соединения науки и мифа. Мне давно стало ясно, что истоки науки имеют глубокие корни в особом мифе — о неизменном.

Уже в VII в. до н. э. греки говорили об исканиях своих первых мудрецов как о проблеме Единого и Множественного, то описывая необузданную плодовитость природы в качестве способа, каковым Множественное могло быть выведено из Единого, то рассматривая Множественное как бестелесные вариации игры Единого. Загадочные изречения Гераклита Тёмного ничего не утверждают, лишь иллюстрируют мерцающими парадоксами иллюзорное качество «вещей» в потоке, в который их свело прозрением единства. Анаксимандр ранее столь же двусмысленно заявлял, что причина вещей рождающихся и гибнущих — их взаимная несправедливость друг к другу в назначенное время, «как только встретятся»; он говорил: они связаны для того, чтобы искупить навсегда свою взаимную несправедливость[1]. Этого оказалось достаточно, чтобы сделать Анаксимандра признанным отцом физической науки — из-за акцента, сделанного им на реальности «Множественного». Но лишь до определённой степени это можно считать подлинной наукой.

После этого, не менее загадочно Пифагор учил, что «вещи суть числа». Так родилась математика. Проблема её происхождения осталась с нами по сей день. Уже в преклонном возрасте Бертран Рассел был вынужден признаться: «Я хотел знать, почему сияют звёзды. Я попытался понять пифагорейскую мощь, посредством которой число господствует над потоком. Кое-что из того, но немного, у меня получилось». Ответы, что он нашёл — в высшей степени замечательные — касаются природы логической ясности, но не философии. Проблема числа продолжает ставить нас в тупик, и из этого родилась вся метафизика. Как историк, я продолжил исследование «седых истоков» науки, уводящее глубоко в её догреческие начала, и того как от неё произошла философия, чтобы по-прежнему сбивать нас с толку. Результат был ужат до размеров небольшой книжки: «Истоки научной мысли». Потому что и философия, и наука произошли из одного источника; и ясно, что обе были детьми одного и того же мифа1. В ряде исследований я продолжал неотступно преследовать этот миф под именем «научный рационализм»; я пытался показать, что, несмотря на значительные трансформации, «Зеркало Бытия» является вечным объектом подлинной науки — метафорой, которая всё же пытается свести Множественное к Единому. Сейчас мы проводим много чётких разграничений, и пришли к полному отделению науки от философии, но то, что остаётся в сердцевине — это тот же старый миф о вечной неизменности, звучащий всё тише и отдалённее, а то, что вне его — мириады процедур и технологий, которых более чем достаточно, чтобы поменять лицо планеты и поставить страшные вопросы. Но эти процедуры и технологии не ответили на один-единственный философский вопрос: в чём именно состояла функция мифа?

Если мы задумаемся об этом, окажется, что мы жили в эпоху Астрономического Мифа до вчерашнего дня. Строгое и аккуратное здание птолемеевского «Альмагеста» — это только витрина платоновской теологии, маскирующейся под тщательно разработанную науку. Небесные тела, в соответствии с Божественным решением, движутся в «цикле и эпицикле, сфера в сфере» непостижимого движения, потому что круговые движения ещё более усложнили бы объяснение вселенной. И Ньютон в своё время объяснял её, просто заменив сферы на более понятную силу гравитации, для которой он «не стал выдумывать никаких гипотез». Рука Божья по-прежнему была истинной движущей силой; Божественная воля и Его же математика продолжались, будучи другим названием аристотелевского Перводвигателя. И разве «пространство-время» Эйнштейна — не панматематический миф в чистом виде, открыто признанный, наконец, как таковой?

Я находился в этой точке, потерявшись между наукой и мифом, когда... в 1959 году, на случайной конференции во Франкфурте, встретил доктора фон Дехенд — одну из последних учеников великого Фробениуса, которого я знал лично; с ней я вспомнил его любимое выражение: «Какого чёрта я должен заботиться о своих вчерашних глупых идеях?» Мы подружились сразу. Она была тогда ассистентом профессора истории науки, но в культурной этнологии одиноко шла своим путём, начавшимся в Западной Африке со следов её шефа, которые в то время заново открывались блестящим французским этнологом, ныне покойным Марселем Гриолем. У неё тоже было ощущение, что сущность мифа должна отыскаться где-нибудь у Платона, а не в психологии, но к тому времени она ещё не владела никаким ключом.

К моменту нашей встречи её внимание уже переключилось на Полинезию, и вскоре она столкнулась с «золотой жилой». Ключ нашёлся в процессе изучения археологических находок с островов. Благодать сошла на неё, когда она обнаружила, рассматривая на карте два маленьких островка (сущие пылинки посреди Тихого океана), что странное скопление там марае, или культовых мест может быть объяснено лишь тем, что только эти острова в точности располагались на двух чётких небесных координатах: тропиках Рака и Козерога.

Теперь позвольте передать слово Дехенд:

Едва ли нас поймут по-настоящему, если мы начнём с полного противопоставления господствующим мнениям. По крайней мере, мы так думаем. Но, как бы то ни было, я с этого и не начинала, хотя не стану отрицать, что мой растущий гнев по поводу существующих интерпретаций (основанных на обескураживающих переводах) был полезным стимулом тогда и сейчас. В этом не было ничего, что можно было бы назвать «началом», менее же всего — намерения исследовать астрономическую природу мифа. Напротив, если что и было с моей стороны в «начале», при переходе от этнологии к истории науки, то только твёрдое решение никогда, ни при каких обстоятельствах не вовлекаться в астрономические вопросы. Чтобы держаться на безопасном расстоянии от этой пугающей области, предметом моего исследования должна была стать мифическая фигура Deus Faber, Демиурга в его многочисленных аспектах (Гефест, Тваштри, Кузнец Вёлунд, Гоибниу, Ильмаринен, Пта, Хнум, Котар-ва-Хасис, Энки/Еа, Тане, Виракоча, и т. д.). Даже тени сомнения не возникло у меня за всё время исследования месопотамского мифа — и всех культур! — всё выглядело очень даже земным, хоть и несколько странным. Только после прочтения по меньшей мере десяти тысяч страниц полинезийских мифов, собранных в XIX веке, на что ушло больше года, (и это была только часть доступного материала), меня как обухом ударило сокрушительным осознанием нашего абсолютного невежества: мы не поняли ни одного предложения. Но ведь, если кто и имел право на серьёзное к себе отношение, так это полинезийцы, которые уверенно вели свои корабли через самый большой океан Земли, мореплаватели, которым наши хвалёные первооткрыватели от Магеллана до капитана Кука не раз доверяли управление своими судами. Таким образом, вина была на нас, а не на полинезийском мифе. Тем не менее, я не стала тогда «для разнообразия» изучать астрономию, твёрдо решив держаться подальше от этой сферы. Я рассматривала археологические находки с множества островов, что дало мне ключ (назвать его ударом молнии было бы правильнее), которому я в должное время последовала, после чего спасения уже не стало: астрономии было не избежать. Сначала это была ещё «простая» геометрия — орбита Солнца, Тропики, времена года — приключения богов и героев она понятнее не сделала. Может быть, их следовало бы посчитать для разнообразия? Как понимать то, что герой находится в пути около двух лет, время от времени «возвращаясь», «останавливаясь», сходя с «прямого» пути? Вариантов не так уж много: должно быть, это планеты (в конкретном случае с Аукеле-нуаи-ику — Марс). Если это так, планеты должны быть важными членами любого мифологического коллектива; полинезийцы не изобрели эту характерную особенность сами по себе.

Текст профессора фон Дехенд со всей его интеллектуальной свободой и смелостью несёт на себе отпечаток героической, наивной и космополитической эпохи в германской науке 30-х годов XVIII века. Её герои, Юстус фон Либих и Фридрих Вёлер были объектами работ Дехенд, написанных до 1953 года. Ещё одна из тех добродетелей — насмешливое негодование, оно обнаружится в приложениях, являющихся в большинстве своём плодом её стараний.

Я продолжу:

Годами раньше я как-то пролистал затерянную на стеллажах библиотеки ⟨университета⟩ Вайденера книгу Дюпуи L’Origine de tous les cultes..., которую позже ни разу не открывал для справки. Это была книга в стиле XVIII века, датированная Третьей Республикой. Название было достаточно подозрительное — один из тех «полных энтузиазма» заголовков, которых было полно в XVIII веке, и которые обещали слишком много. Как мог он объяснить египетскую систему, думал я, если иероглифы ещё не были расшифрованы? (Атанасиус Кирхер позже показал нам, как сделать это из коптской традиции). Я бросил непривлекательную книгу, выписав только фразу: Le mythe est ne de la science; la science seule l’expliquera[2]. Это был ответ, но я не был готов понять его.

На сей же раз я оказался в состоянии ухватить идею с первого взгляда, потому что был готов к этому. Много лет назад, в своих заметках, я задавался вопросом о значении факта в грубо эмпирическом смысле, как то применялось к древним. Факт воспринимался, я думаю, не как интеллектуальная неожиданность, не как чудо или что-то изумительное в прямом смысле, но прежде всего как повод обратить безмерное, спокойное, детальное внимание на Время. Что такое солнцестояние или равноденствие? Это — способность к связности, дедукции, поэтическому замыслу и реконструкции, то есть, ко всему тому, что мы едва ли доверим нашим предкам. И всё же они ею обладали. Я это видел.

Математика приближалась ко мне из глубины веков; не следуя за мифом, а предшествуя ему. Вооружённая не греческой точностью, но пониманием астрономии, представлением об астрологических силах, созданных воображением. Число давало ключ. Задолго до того, как была изобретена письменность, существовали меры и счёт, что обеспечивало арматуру, конструкцию, на которых разрослась богатая структура настоящего мифа.

Таким образом, мы вернулись к подлинным началам в неолитической революции. Мы согласны, что революция, в основном, была технологической. Древнейший социолог, Демокрит из Абдеры, выразил это поразительным высказыванием: «Человеческий прогресс был работой не ума, но рук». Его поздние преемники поняли это слишком буквально и сконцентрировались на артефактах. Они не осознавали вовлечённость громадных интеллектуальных усилий повсюду: от металлургии до искусств, но, в особенности, в астрономии. Попытка разобрать и идентифицировать единственные данности, целиком ускользающие от осязания, ведёт к чистым объектам созерцания — звёздам на их путях. Греки в этом не ошибались: они назвали астрономию Царской Наукой. Стремление организовать космос сформировалось существованием высшего — тем единственным, что мысль могла поставить контролем над реальностью, тем, что наделило смыслом все искусства.

Но нет ничего проще, чем не замечать того, что не обещает лёгких плодов в понимании. Наша наука о прошлом достигла полного расцвета в филологии и археологии, в то время как научные тома по древней философии продолжают издаваться, не принося много пользы. Несколько мастеров нашего времени заново открывают достижения «дописьменной поры». Дюпуи, Кирхер, Болл ныне потеряны, как те архаические фигуры и как они — забыты. Это поглощающая особенность времени. «Несправедливость забвения слепо рассыпает свои маки».

Хорошо известно, сколь много изображений богов связано с добыванием огня, вот и американский инженер Дж. Д. МакГвайр обнаружил, что на некоторых египетских изображениях, до той поры не вызывавших подозрений, представлены божества, извлекающие огонь с помощью трения. Довольно просто: огонь сам был связующим звеном между тем, что сделали боги, и тем, что мог сделать человек. Однако отсюда разум оказался в состоянии отправиться дальше — к потрясающим интеллектуальным подвигам. Этот мир разума был полностью достоин своих давно забытых ньютонов и эйнштейнов — мастеров, о которых д’Аламбер сказал: «О ком мы не знаем ничего, но кому обязаны всем».

У нас была идея. Простая и ясная. Но мы поняли, что столкнёмся с огромными трудностями, как с точки зрения нынешней, современной учёности, так и со стороны не менее важного непривычного подхода, в котором нуждается изложение системы. В общем, шутки ради, я назвал его «кошкой на клавиатуре», из соображений, которые будут предъявлены очень скоро. Как можно «поймать на крыло» время? Его поток — время музыки — был сущностью неизбежной, но малоприятной для систематического ума. Я старательно искал индуктивный путь представления. Это было всё равно что «громоздить Пелион на Оссу». И всё же, это была наименьшая из наших трудностей. Потому что мы столкнулись со стеной, настоящей Берлинской стеной безразличия, невежества и враждебности. Гумбольдт, этот мудрый мастер, сказал давным-давно: «Сначала люди станут опровергать, потом они принизят значение вещи, потом решат, что это всё давно известно». Могли мы приняться за огромную задачу детальной разработки учёности на базисе этой, более чем сомнительной, перспективы? Однако наша собственная задача уже оформилась: спасти умы прошлого, далёкого и не очень, от забвения. «Так говорит Господь Бог: от четырёх ветров приди, о дух, и дохни на этих убитых, и они оживут». Эти бедные, рассеянные кости, ossa vehementer sicca[3], мы должны воскресить.

Эта книга отражает постепенный рост убеждённости в том, во-первых, что уважение есть наш сыновний долг. Начальные главы, полагаю, сойдут для лёгкого чтения. По мере того как мы будем углубляться в лес, читатель обнаружит себя в окружении трудностей, которые создали не мы. Они являются неотъемлемым свойством науки, которая была основательно скрыта, и выходят за пределы нашей задумки. К сожалению, мы не могли воспользоваться старой доброй логикой простых цепочек умозаключений, в которой сначала идут принципы, а за ними следуют выводы. Древние мыслители шли иным путём. Они мыслили скорее в соответствии с тем, что мы бы назвали «фугой», где все ноты не могут быть сведены к одному мелодическому ладу[4], но можно погрузиться прямо в сердцевину вещей, а следовать должно порядку времени, созданному их мыслями. В конце концов, в природе музыки то, что ноты не могут играться одновременно все сразу. Порядок и последовательность, самое значение композиции покажут себя — терпение! — в должное время. Читателю я предлагаю определить своё место в древнем «Порядке Времени».

Троил выразил ту же самую идею иначе: «Тому, кто хочет пирога из пшеницы, надобно дождаться помола»[5].
Джорджо де Сантиллана


  1. Пифагорейская проблема лежит в центре моих «Истоков...». Мои усилия, в конечном итоге, привели к написанию «Пролога к Пармениду» в 1964 году (перепечатанному в Reflections on Men and Ideas.- 1968. — P. 80). 


  1. «А из каких (начал) вещам рожденье, в те же самые и гибель совершается по роковой задолженности, ибо они выплачивают друг другу правозаконное возмещение неправды (=ущерба) в назначенный срок времени» (Фрагменты ранних греческих философов. — М.: 1989 — Т. 1. С. 127).

  2. Миф рождён наукой, и лишь наука его объяснит

  3. очень сухие кости

  4. «...к одному мелодическому ладу...» — если знаток музыки поправит меня по поводу перевода данного термина, буду только рад.

  5. В «Троиле и Крессиде» эти слова обращены к самому Троилу.